Не люблю словосочетание — «место силы». Место силы, вместо силы, съела вилы, закусила… Нет, что-то не то в нём, чисто фонетически, душа протестует против звучания — оттого и смысл ускользает, не даётся мне. К тому же тут ещё и вопросы терминологии: а что есть сила, где ей место? В голове уже крутится готовое: сила есть — ума… А ведь ежели сильно подумать (умом?), то так оно и есть: чтобы ощутить что-то своим, родным, любимым — ума-то как раз и не надо, он тут ни при чём, без него даже удобнее. Потому что ум — он будет зудеть, напоминать о том, что пора ехать, сейчас упустишь последнюю электричку, а тебе завтра рано вставать, а ещё далеко ехать, и ты не дома, а в гостях, а ещё… Главное — всякий раз забываешь, какой кнопочкой отключается это занудство, и выходит  — как тогда, на берегу Оки… Жара была, август, летние душистые травы, просторы несусветные, если за что и цеплялся глаз, так разве что за макушки деревьев, и то случайно: они там, внизу, у самой реки, а ты, сидя на земле под берёзой, словно паришь над всем этим летом — первым взрослым летом, в котором уже случилось поступление в институт, и впереди… (впереди, всего через пару дней, случились лебеди и танки — они убедились, что мы уже дома, в Москве, и на другое же утро начали вытанцовывать). Но это было потом. А тогда, на Оке, было всё, — всё, кроме — свободы. Свободы, которой надо было бы надышаться на гречишном поле, наглядеться бы на которую — с самой макушки того холма по-над рекой, и впитать её всю, унести с собой, в себе… Свобода стояла совсем рядом, осторожно трогала за плечо, мол, вот она я, но мы обе с ней ещё стеснялись друг друга. Наша дружба ещё только начиналась, а на «ты» мы с ней перешли гораздо позже, из 90-х выбрались уже в обнимку, и с тех пор боимся расстаться, — так и ползём дальше, пригибаясь, врастая в местность, вцепившись друг в друга, в моменты передышки окидывая окрестности боевым взглядом котёнка, — мол, а вот кому лллапой в глллаз?! Да, да, да, не лихие они, они — свободные, и они у меня были, и я у них была, я помню их, и они меня помнят, мои девяностые, —  помнят маленькую испуганную девчонку, вчерашнюю студентку, на которую вдруг свалился собственный огромный заработок… Нынешние не выпускники даже, а студенты, узнав его размер, презрительно передёрнут плечами, а я гордо вскину голову в ответ: да что вы знаете, салаги, что вы знаете о моей юности, о моих девяностых, о наших надеждах и наших обломах, что вы знаете о кошке, спавшей за стеклянной витриной магазина и бывшей единственным украшением той витрины, что вы знаете о первой и последней шубе, купленной на заработанные — заработанные, а не полученные! — деньги, что вы знаете о маленькой фирмочке в тараканном подвале, приютившей после года безработицы… Вы никогда не поймёте, с каким упоением мы скупали книжки в магазинах, как глотали их, успевая смаковать при этом текст, вы не поймёте, что такое — Нотр-Дам на фоне синющего неба, настоящий Нотр-Дам, не тот, что в мюзикле (да и моды на мюзиклы ещё не было тогда!), и не поверите, что лучшая ингаляция при жестокой простуде — парижский неповторимый воздух… неповторимый, ибо давно уже нет его, моего Парижа, как нет моей Пресни, моей старой Москвы, нет многих дорогих мне людей, — но все они — и города, и люди — живы, они со мной, они в моей памяти, доковидной ещё, крепкой и надёжной моей памяти… Эх, салаги, салаги вы зелёные… Да, пусть я никто по сравнению с вами, неудачница, кочерыжка древняя в возрасте «стоканежывут», — откуда вам знать, что я моложе вас, я сильнее вас, потому что все ваши «места силы» не стоят ровным счётом ничего против моего времени силы, против моей свободы, которую не отнять никому, потому что не отнять! «Времена не выбирают — в них живут». Оборву-ка я цитату на этом месте. Ибо ещё не вечер.